– Да, худо дело, – вздохнул Константин и искоса жестко посмотрел на Зворыку. – А сколько к твоим лапам прилипло, пока до боярских ларей добро доносил?
Тот ошарашенно всхлипнул, издал какой-то горловой звук, не в силах вымолвить от возмущения ни слова, и вдруг глаза его наполнились слезами. Наконец он выдавил дрожащим от обиды голосом:
– Я от ваших милостей и куны не имел, сколь служу. Один домишко, да и в том окромя горшков у печи взять нечего. Да еще коровенка с лошаденкой, вот и все богатства. А коли веры мне нету, княже, так я ноне же, кому велишь, ключи все вручу и передам остатнее честь по чести, како в списках занесено.
Чувствовалось, что говорил он это от души и что князь, сам того не ведая, хоть и не по злобе, а всего лишь по недомыслию, больно ударил в самое уязвимое место, сберегаемое Зворыкой в чистоте – по его честному имени. Понимая все это, Константин попытался немедленно дать задний ход и увещевающе произнес:
– Эва как разошелся. Прямо и слова ему поперек не вставь. А того тебе невдомек, что шутя я все это сказал. Разве ж я не ведаю, что ты столь верно княжье добро стережешь, что о тебе скоро былины слагать будут. А что за списки такие? – перевел он разговор с щекотливой темы на более нейтральную.
– Да вот. – Зворыка протянул аккуратный пергаментный свиток князю. – Порою и самому дивно, как много было добра и как быстро оно исчезает из бретяниц твоих. Слава тебе господи, что грамоте разумею, вот и повадился вписывать, сколь кому роздано да выдано.
– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Константин, принимая из рук дворского скрученный лист и развертывая его. Однако прочитать не получалось, поскольку многие устаревшие буквы из средневекового старославянского алфавита вышли из употребления еще за три сотни лет до рождения Кости, а написанные к тому же от руки мелким бисерным почерком, они и вовсе были непонятны глазу человека из двадцатого века, даже если он и был учителем истории. Пару минут он добросовестно пытался уяснить для себя хоть что-то, но потом оставил это бесполезное занятие и вернул список Зворыке: – Понаписал ты как курица лапой. Чти-ка сам.
Тот охотно согласился с князем:
– Это верно. Письмом я коряво владею. А писано все, чем ты бояр одаривал. Вот тут помечено, – и, звонко прокашлявшись, торжественно произнес: – Выдано по велению княжьему боярину Кунею десять гривен, так же и боярину Онуфрию и боярину Мосяге в един день тоже по десяти гривен. А вон ранее, княже, по твоему повелению, тоже помечено, боярину Завиду – пятнадцать гривен. А после них Житобуд тебе в ноги пал и молвил так. – Тут Зворыка поднял свою голову с небольшой остроконечной бороденкой кверху и процитировал по памяти: – Всех слуг ты верных наделил – не поскупился. Будь же и ко мне милостив, княже. Дай хоть что-нибудь от щедрот своих великих, а я за тебя буду вечно Богу молить, ибо землица моя скудна, а смерды в праздности ходят, и оттого я в великой бедности и нищете пребываю. А ты ему, княже, тут же немедля борти в Заячьем лесу и отдал. А с них, – он сокрушенно вздохнул, – каждый год немалые куны в скотницу твою клались.
– Немалые это сколько? – уточнил Константин.
– По пятку гривен, не менее, – отвечал хмуро дворский. – Оно и не столь богато, но за десяток лет – полста гривен. Отсюда и оскудение великое в казне твоей. Нынче приехал он за грамоткой на те борти. Может, не будешь давать, а?
– Да-а, что-то я разошелся чересчур, – задумчиво протянул Константин. – Ну ладно, с бортями потом решим. Теперь давай про Ратьшу подумаем.
– А что Ратьша? – пожал плечами в недоумении Зворыка. – Он уж, почитай, три лета на твой двор и глаз не кажет.
– А мне надо, чтоб казал, – пояснил непонятливому слуге Константин и решился: – А давай-ка округлим остаток гривен до двадцати. Чтоб ровно было. Выдашь гонцу гривну золотую, – и уже обращаясь к Епифану, добавил: – Пусть вручит боярину дар княжий, а на словах скажет, что, дескать, зовет тебя князь к себе. Скликает он ноне бояр своих на думу великую, а Ратьша самым верным из всех будет. А что обиду ему нанес, так то не по злобе, а к наветам подлым прислушавшись, по недомыслию едино. Ныне же не то будет. Пусть верит мне, а я не обману. А коль обида в сердце его осталась, то пусть вспомнит, что кто старое помянет, тому глаз вон, и не держит зла на того, кого он мальцом безусым ратиться учил и на коня подсаживал, кому сызмальства вместо отца родного был и от бед оберегал.
– Это что же. – Епифан восторженно покрутил головой, еще не до конца веря услышанному. – Вон как. Да быть не может, чтобы он после таких слов не приехал...
– А еще добавь, – нетерпеливо перебил его Константин, – что не дело это, простого гонца посылать, и если бы не рана моя – сам бы на коня вскочил, дабы верного Ратьшу обнять, да неможется мне. А теперь иди, да гляди, чтоб гонец не переврал чего – головой отвечаешь.
– Славно сказано, княже, – восхитился вновь Епифан. – И мудро, и душевно. Главное, чую я, от всего сердца слова твои. – И он от избытка чувств, перед тем как уйти, с силой хряпнул по плечу Зворыку, да так, что плечо у того аж перекосило вниз. Тем не менее на ногах дворский удержался и ожидающе уставился на князя.
– Так я тоже пойду, княже. Выдам гонцу гривну.
– Обожди, – остановил его Константин. – Было у тебя в скотнице двадцать и еще две гривны. Одна Ратьше, стало быть, еще одну выдать надо, коли я сказал, чтоб округлить до двух десятков.
– Так то же серебром два десятка. Златых же одна и осталась. Ты хоть ее бы поберег, – взмолился Зворыка. Расставаться с княжеским золотом ему было так же жалко, как и со своим. Впрочем, сравнивать тут затруднительно, поскольку своего у него никогда и не было. Пусть и бранила его женка за дурь великую, но ведал дворский, что, кроме честного имени, у него в жизни ничего нет, и твердо был намерен сберечь в целости хотя бы его. И хоть знал он, что нет его вины за почти пустую скотницу, а лежит она вся целиком на беспутном молодом князе, все равно было неприятно – что ни говори, а не сберег добро княжье, хоть и должен был. Пусть не по нежеланию, не потому, что не хотел, а все ж таки.