– Ныне я дарую чашу свою вирнику Сильвестру, – негромко произнес тем временем князь, и бойкие слуги немедленно приняли от князя серебряный кубок и, донеся до судьи, с поклоном вручили ему. Тот принял дрожащими руками драгоценный дар, а князю тут же поднесли другой, который он залпом осушил, громко пожелав: – Здрав будь, слуга мой верный. Один ты у меня не просил никогда и ничего, потому ценю и ныне за тебя пью.
– Служил я тебе верой и правдой, – охрипшим от волнения голосом ответил вирник. – А теперь, после чести такой, с Божьей помочью вдвойне, втройне отслужу и... – он замялся, не зная, что еще бы такое сказать, приличествующее случаю, но не нашел нужных слов, а лишь низко поклонился, едва не расплескав дрожащей рукой содержимое кубка, и провозгласил в свою очередь: – Ан и ты здрав будь, княже, на долгие лета. – И медленно, смакуя каждый миг торжества, небольшими глоточками опорожнил посудину.
– Ну а вы что же? – повернулся Константин к боярам. – Неужели зазорно за блюстителя покона княжьего и Правды Русской выпить?
Те тут же, будто опомнившись, принялись желать и князю, и вирнику всевозможных благ и опустошать свои кубки.
– Лепо, – одобрил Константин, вовремя вспомнив нужное слово, и повернулся к гусляру, который сидел у самого края стола и внимательно наблюдал за всем происходящим. – А другое мое слово в твою честь будет.
И вновь проворные слуги быстро наполняли пустые кубки.
– Как там его кличут-то по-христиански, а то я запамятовал? – вполголоса переспросил Константин у Онуфрия и, получив в ответ лишь недоуменное пожатие плечами, так же торжественно, как несколько часов назад со своего судного кресла на площади, провозгласил: – Во твое здравие, смелый гусляр Стожар, за песни твои правдивые, за душу твою отчаянную, за сердце твое честное. Да еще за радость, что людям несешь, за то, что думать их заставляешь. Будь здрав! – И Константин призывно приподнял свой кубок, весело подмигнул ошалевшему от такой небывалой чести певцу и вновь лихо осушил посудину до дна, тут же решив про себя, что она будет последней – его уже повело. Бояре неохотно последовали княжескому примеру.
– Невдомек мне, княже, – начал было гусляр настороженно, но потом осекся, простодушно улыбнулся. – Прости, что я долгой речи не веду – не приучен к тому, княже. Одно скажу, за честь такую благодарствую, а за слово доброе, от души сказанное и за самое живое задевшее, низкий тебе поклон. – И он, выйдя из-за стола, низко, до самого пола, почти коснувшись желтых половиц рукой, склонился перед Константином.
– Ишь впервой такое вижу, – перегнувшись к Онуфрию, шепнул Куней. – Никогда не было, чтобы Стожар пред князьями так спину сгибал.
– И ведь не юродствует, – так же тихо ответил Онуфрий. – Но ты и другое поимей в виду. Какой еще князь в его честь здравицу рек? То-то.
А потом пошло веселье. Откуда-то нашлись у гусляра столь потешные песни, что вся честная компания вскоре только успевала хохотать да дружно приговаривать после каждого исполнения:
– Ай да Стожар, ай да гусляр! Ай да распотешил, ай да уважил князя.
И остаток вечера прошел как нельзя лучше, а на выходе из княжьего терема их уже ждала приятная вечерняя прохлада и маленькие желтые крапинки на дочерна загоревшем за долгий летний денек ночном небосводе.
Расходились степенно, как подобает передним княжьим мужам, и лишь Житобуд, суетливо отвесив князю низкий поклон, торопливо удалился восвояси, в свой терем, дабы тут же счесть, сколько же прибытка принес ему этот день.
Последними покидали гостеприимного князя Куней и Онуфрий. Чуть сзади скакали верные конюшие, а впереди рысил слуга с зажженным факелом. Они уже почти доехали до кунеевского терема и собрались было распрощаться, успев осудить князя за непотребное якшанье со всяким сбродом и в то же время одобрив его мудрость – лаской-то вишь и Стожара из своей чашки есть заставил, – как услышали протяжный вой, не то звериный, не то человеческий, донесшийся откуда-то со стороны дома Житобуда. Лошади тревожно всхрапнули, а бояре переглянулись.
– Это кто ж такой может быть, чтоб глотку драть на ночь глядя? – недоуменно спросил Куней.
– А это, наверное, Житобуд не нарадуется злату княжескому, – осенило Онуфрия.
– Ох и свезло же резоимцу, – покачал головой Куней.
– И не говори, – буркнул сокрушенно Онуфрий, поворачивая коня к своему терему. – Теперь ему сам черт не брат, с такою-то казной.
– А гривны, они одна к другой завсегда липнут, – философски заметил Куней, безумно завидуя счастливчику Житобуду.
...И коли гривен в скотнице нехватка бысть, не чурашася князь оный ничем. Даже у верных слуг своих не гнушался он выгребати все до единой куны, отчего боярин Житобуд ума лишился прямо на пиру княжьем, а боярин Завид заболевши от горя велика и помре. И злато оное, неправедно добытое, князь Константин руцею щедрою на забавы свои кидаша без счета, кои ему не иначе как лукавый нашептывал, незримо ошую его стоящий. Церкви же ни единой куны не даша, ибо глух он бысть к молитве, а во храмы ходиша с неохотой превеликой и редко.
И глаголил княже Константине, взираючи, како бояре мздоимцы всю казну княжью развороваша, аки тати нощные: «А вот, братья, моя скотница и мену желаю зделати на скотницу боярску. И не ведая, сколь в ней, даю всю не глядючи и мне тож отдай всю, без счета». И возжелаша жадный боярин Житобуд отдати свое, а взяти княжое. Опосля же сочтя, сколь он от оной мены утеряша, упаде в беспамятстве и помре. А гривны боярские князь не на меды хмельные отдаша, не на гульбу пышную, а на дела богоугодные, на сирых и обездоленных, дабы призрети их в домах странноприимных, а деток-сирот обути, одети, накормити и грамоте научити.