Такое состояние полного блаженства он испытывал последний раз очень давно, еще в детстве. Потом, в стремительном житейском водовороте, было все как-то не до того, все некогда было остановиться, посмотреть по сторонам, взглянуть на небо... А ведь счастье человека подобно тоненькому лучику солнца, который неожиданно пробивает себе дорожку с неба в ненастную погоду, это мимолетная искренняя улыбка на лице случайного прохожего, а еще лучше – прохожей, адресованная именно тебе. Так хочется его притормозить, пусть и не надолго, удержать возле себя... И лишь с годами все яснее и отчетливее начинаешь понимать, что ни растянуть крохотные минуты чистой светлой и не омраченной ничем радости, ни затормозить их невозможно. Что подарено тебе судьбою, то и твое. Константин еще не достиг этой печальной мудрости, но уже постепенно приближался к ней, а потому, оттягивая момент отъезда, стремился впитать в себя всю идиллическую картинку, которая его окружала.
– А еще хорошо, когда и ты любишь, и тебя любят, – бормотал он, блаженствуя.
Епифан уже пятый раз после того, как князь немного оклемался от раны, вывозил его сюда на обычной телеге, дно которой для мягкости щедро устилалось звериными шкурами. Делал стремянкой такие вылазки на природу по велению маленькой ведьмачки, не покидавшей князя ни на секунду все то время, пока он валялся без сознания, то есть около четырех недель. Сам Константин уже ничего не помнил из дальнейших событий. Лишь когда он окончательно пришел в себя, по обрывкам очень скупых рассказов Доброгневы, а также более подробным сведениям Епифана ему удалось составить относительно точную картину того, что тогда происходило.
Князья не на шутку перепугались, увидев, в каком тяжелом состоянии находится любимый брат Глеба. Особенно они боялись того, что в случае смерти Константина у князя Глеба появится великолепный повод для изгнания их всех за пределы Рязанской земли. Тут уж ведьмачка постаралась, в лицах изобразила всех. Первым – колеблющегося в нерешительности Ингваря – допустить ли девку до лечения раненого. Он даже после того, как она принялась за дело, продолжал сомневаться, правильно ли поступил. Вторым показала Юрия, все время крестившего то себя, то Константина. Затем пришел черед Олега, постоянно кривившегося то ли в презрительной ухмылке, то ли в гримасе иронии и злорадства. Про остальных она особо не говорила, один лишь раз кратко обмолвившись: «Болтуны».
А вот как после недолгого совещания князья порешили бедную девчонку тут же в лесу на мечи поставить, а затем – полагаясь на слова бредившего Константина – считать неповинной в тяжелой ране князя, непричастной к разбойничьим делам и отпустить на все четыре стороны, это уже довелось услышать от Епифана.
Стремянной был лаконичен, но рассказал все последовательно. Именно от него узнал Костя, что бедовая девка, после того как ее не пустили поначалу к князю, упросила Епифана съездить с нею за ее травами да кореньями в избушку. После чего в доме у какого-то смерда она изготовила к ночи дурно пахнущее варево и уболтала стремянного поить им всю ночь умирающего.
Состояние Константина, ухудшившееся к ночи до катастрофического – оба вызванных к нему лекаря только беспомощно разводили руками, – к утру чуть улучшилось. Однако затем, когда варево в горшке закончилось, вновь упало до критического. И тут уж Епифан не выдержал, бухнулся в ноги к Ингварю и рассказал все как есть.
Когда Доброгнева вошла к полудню в ложницу к Константину, тот умирал. Ногти на руках, а также губы и веки уже обдало предсмертной синевой, еще отчетливее заметной на фоне белизны щек. Дыхание почти не прослушивалось. И так длилось почти две недели, на протяжении которых маленькая ведьмачка не покидала князя ни на минуту. Еще две недели, за которые его внешний вид улучшился, но сознание еще не вернулось, она безотлучно проторчала с ним уже в Ожске, куда его со всевозможным бережением перевезли на санях из Переяславля-Рязанского. Поначалу делать этого не хотели, особенно Ингварь, который желал, чтобы Константин до полного выздоровления оставался у него. Но на этом настаивал, причем весьма категорично, не только князь Глеб, узнавший о случившемся, но и... Константин, в бреду еле слышно повторявший только одно: «Хочу домой, хочу в Ожск». Ведьмачка, первой услышавшая его просьбу, поначалу не придала ей значения, но затем, подивившись такой бессознательной настойчивости, передала ее стремянному, попутно изрядно переврав название города.
– Ну, я-то вмиг скумекал, княже, – пробасил Епифан, ухмыляясь, что девушка хоть в этой пустяковине, но дала маху, – что ты про Ожск рек. А она заладила едино: в Ряжск его, в Ряжск отвезти надо. А того ей невдомек, глупой, что и града такого николи не было на Рязанской земле. Волок разве что Рясский, так там лишь пара домишек, где лодейщики живут, и все. К тому ж и не твои это земли вовсе, а пронских князей. С чего бы тебя туда потащило?
Константин в ответ на это лишь слабо улыбнулся. Он-то знал, что права была Доброгнева и что именно в город своего золотого безоблачного детства рвалась его душа, пытаясь отринуть то жестокое время и злой, суровый век, в который неведомо как, а главное – неизвестно зачем закинула его судьба.
И хоть до его сердца этот простой факт пребывания в средневековье еще не дошел, но разумом Костя уже осознал, что нет никакого бреда, никаких галлюцинаций, которые просто не могут быть такими яркими, логичными, а главное – правдоподобными и неторопливыми.
Он действительно находился где-то в двенадцатом или тринадцатом веке в шкуре бывшего сластолюбца, пьяницы, бабника, жестокого до безумия и тупого до безобразия мелкого рязанского князька. Кто его туда втиснул, как и зачем – второстепенно. Надо осваиваться, чтобы жить, причем неопределенное количество лет. Вполне возможно, До самой смерти. Во всяком случае, готовиться надо именно к тому.